Живо представив себе эту картину, я дико вскрикиваю и быстро юркаю под одеяло. Там я вмиг собираюсь вся в комочек, поджав под себя ноги, похолодевшие от ужаса, лежу так, боясь пошевелиться от страха, с пересохшим ртом и дико-расширенными глазами. Какой-то звон наполняет мои уши и сквозь звон этот я, к ужасу моему, различаю шаги в коридоре. Кто-то почти не слышно, почти бесшумно крадется в детскую. Шаги приближаются… все ближе… ближе… Меня начинает трясти настоящая лихорадка… Зуб на зуб не попадает, отбивая частую дробь. Во рту так пересохло, что становиться невозможно дышать. Язык стал тяжелый, тяжелый — такой тяжелый, что я не могу даже повернуть его, чтобы крикнуть…
И вдруг шаги останавливаются у самой моей постели… Вся обмирая от ужаса, я вспоминаю внезапно, что буке будет легко вскарабкаться ко мне на постель, потому что конец одеяла свесился с кровати на пол. Теперь я уже ясно, ясно чувствую, что кто-то осторожно, но настойчиво стягивает с мой головы одеяло.
— Ай! — кричу я не своим голосом и разом вскакиваю с постели…
Но передо мною не бука. Мое «солнышко» передо мною.
Он стоит предо мною — молодой, статный, красивый, с черными, как смоль, бакенбардами по обе стороны красивого загорелого лица, без единой капли румянца, с волнистыми иссиня-черными же волосами над высоким лбом, на котором точно вырисован белый квадратик от козырька фуражки, в то время, как все лицо коричнево от загара. Но что лучше всего в лице моего «солнышка»—так это глаза. Они иссера-синие, под длинными, длинными ресницами. Эти ресницы придают какой-то трогательно простодушный вид всему лицу «солнышка». Белые, как миндалины, зубы составляют также не малую красоту его лица.
Вы чувствуете радость, когда вдруг, после ненастного и дождливого дня, увидите солнце?
Я чувствую такую же радость, острую и жгучую, когда вижу моего папу. Он прекрасен, как солнце, и светел и радостен, как оно!
Не даром я называю его «моим солнышком». Блаженство мое! Радость моя! Папочка мой единственный, любимый! Солнышко мое!
Я горжусь моим красивым отцом. Мне кажется, что нет такого другого на свете. Мое «солнышко» — все лучшее в мире и лучше самого мира… Теперь в его глазах страх и тревога.
— Лидюша моя! Девочка моя! Радость, что с тобою? — говорить он, и сильные руки его подхватывают меня на воздух и прижимают к себе.
Папа быстрыми шагами ходить теперь по детской, сжимая меня в своих объятиях.
О, как хорошо мне, как сладко у него на руках! Я обвиваю его шею ручонками и рассказываю ему про прекрасного принца, и про ливень, и про няню Грушу, и про буку, при чем воображенье мое, горячее, как пламя, подсказывает то, чего не бывало. Из моих слов он понял, что я уже видела буку, как она вползала ко мне, как карабкалась на мою постель.
Папа внимательно вслушивается в мой лепет. Потом лицо его искажается страданьем.
— Сестра Лиза! — кричит он свою свояченицу, — сколько раз я просил не оставлять ребенка одного! Она слишком нервна и впечатлительна, Лидюша. Ей вредно одиночество. — И потом снова обращается ко мне нежным, ласковым голосом, каким он один только умеет говорить со мною:
— Успокойся, моя деточка! Никакой буки нет. Буку выдумали глупые, невежественные люди. Крошка, успокойся! Ну, что ты хочешь, чтобы я сделал для тебя? Скажи только, — все сделаю, что хочешь, крошка моя!
«Чего я хочу!»—вихрем проносится в моих мыслях, и я мигом забываю и про буку, и про «событие с няней».
Ах, как много я хочу! Во-первых, хочу спать сегодня в комнате у «солнышка»; во-вторых, хочу маленького пони и высокий, высокий шарабан, такой высокий, чтобы люди поднимали голову, если захотят посмотреть на меня, когда я еду в нем, и я бы казалась им царицей на троне… Потом хочу тянучек от Кочкурова, сливочных, моих любимых. Многого хочу!
— Все! Все будет! — говорит нежно «солнышко». — Успокойся только, сокровище мое!
Мне самой надоело волноваться и плакать. Я уже давно забыла про буку и снова счастлива у родной груди. Я только изредка всхлипываю да прижимаюсь к «солнышку» все теснее и теснее.
Теперь я слышу неясно, как в дремоте, что он бережно заворачивает меня в голубое шелковое одеяльце и песет в свою комнату, помещающуюся на самом конце длинного коридора. Там горит лампада перед образом Спасителя, и стоит широкая мягкая постель. А за окном шумят деревья парка сурово и печально.
«Солнышко» бережно опускает меня, сонную, как рыба, на свою кровать и больше я уж ничего не соображаю, решительно ничего… Я сплю…
Прошел месяц. Зеленые ягоды смородины стали красными, как кровь, в нашем саду, и тетя Лиза принялась варить та них варенье на садовой печурке. Няню Грушу отказали и вместо нее за мною ходила добрая, отзывчивая, молоденькая Дуня, родная сестра краснощекой кухарки Маши.
Стоял знойный полдень. Мухи и пчелы с жужжаньем носились над тетиной печуркой, и тетя сама, красная — раскрасная, с потным лоснящимся лицом копошилась у огня. В ожидании обычной порции пенок, я присела неподалеку с моей любимой куклой Уляшей и занялась разглядыванием Божией коровки на соседнем листе лопуха.
Вдруг странный звук за забором поразил мой слух. Чье-то легкое ржание послышалось у крыльца.
Это не был голос Размаха, нашей вороной лошади, ходившей в упряжи, нет, — то было тоненькое ржание совсем молоденького конька.
В уме моем мелькнула смутная догадка. В одну минуту и смородинные пенки, и Божья коровка — все было забыто. Я несусь, сломя голову, из сада на террасу, откуда выходит парадная дверь на крыльцо. В стеклянные окна террасы я виду… Ах, что я вижу!