— Это ничего… это пройдет. Я о себе плачу. Я ведь тоже мачехой буду. Я ведь за вдовца выхожу! Лидочка, и у меня падчерица будет твоих лет приблизительно. Что, если девочка будет меня так же…
Она не докончила: слезы бесшумным градом полились из ее глаз.
— Вы… вы… не то. Вы ангел, и не любить вас нельзя! — пылко вырвалось у меня, и я снова осыпала руки Марионилочки жаркими поцелуями.
— А почем ты знаешь, что твоя мачеха не ангел также? Почем ты знаешь, что она будто бы тебя не любит, равнодушна к тебе? Почем?
Почем я знаю? Да, почем я знаю? В эту ночь я не могла спать. Сидя в умывальной, под газовым рожком, я усиленно долбила физику. Физика мне не давалась. К тому же физик был зол на меня за неудачный прошлый ответ и дал слово меня вызвать. Но не могла же я учить электричество грозу и прочие прелести, когда сердце мое трепетало и билось. Мне казалось ужасным делать добрую красавицу Марионилочку мачехой, и я не находила себе покоя. А с другой стороны, образ сероглазой, черноволосой, высокой девушки с прищуренными близорукими глазами выплывал передо мною. Кто знает, может быть, и она плакала так же, как плакала Марионилочка накануне своей свадьбы у меня на постели?
Разумеется, грозы я не выучила и уснула тут же на табурете в умывальной с отяжелевшей головой и пустым сердцем.
11 ноября, после урока словесности
Какой триумф! Какое счастье. Сладко сознавать себя знаменитостью!
Как это случилось? Ах, да!
Начать с того, что дня три тому назад из моего тируара исчезла Фея счастья, стихотворение, написанное мною под влиянием предстоящей свадьбы Марионилочки. Я напустилась на Стрекозу, заподозрив ее в присвоении чужой собственности. Но бедная Мила тут же рухнула на пол и клялась всеми святыми, что не видала моего стихотворения — ни одним глазком, как уверяла она. И вдруг все объяснилось. За уроком русской словесности, после того как всегда элегантный, корректный и изящный Чудицкий рассказал нам о заслугах Державина, Волька неожиданно поднялась со своего места и своим звонким голосом прокричала:
— А у нас есть поэтесса в классе, Владимир Михайлович!
Чудицкий поднял глаза от классного журнала, обвел ими весь класс и, отчеканивая по обыкновению каждое слово и обнажая в улыбке свои белые зубы, произнес:
— Вот как? Любопытно! Чрезвычайно, даже любопытно!
— Хотите, Владимир Михайлович, познакомлю вас с одним из ее произведений? — не унималась Сима.
Ее живое, подвижное личико так и дышало задором. Все невольно подняли головы.
Я, усердно долбившая происхождение грозы под крышкой тируара, чтобы не быть замеченной учителем, тоже насторожила уши. Червячок зависти засосал мое сердце. Есть какая-то поэтесса в классе… Значит, автор Звезд — детей небес отойдет на второй план. Ужасно! Честолюбие сразу заговорило тысячами голосов в моей гордой, тщеславной душе.
Между тем Волька, звонко откашлясь, сложила руки коробочкой, как и подобает пай-девочке, отвечающей урок, и начала с особенным подъемом и воодушевлением:
Белый кречет кричит в облаках,
Расцветают в долинах цветы…
Побежали потоки в горах….
— Ах! — я тихо вскрикнула и рванулась с парты. Это ведь мое стихотворение! Мое! Мое! Хотя я его едва узнала в декламации Симы — с таким чувством, с таким умением читала она. Сима так говорила стихи, что ее заслушаться было можно. И Владимир Михайлович, и девочки, заслушались дивную чтицу. Когда она кончила, Чудицкий произнес медленно, серьезно, направляя взор на меня:
— Автора называть не надо. Он выдал себя сам с головой этим пылающим лицом и пурпуровыми ушами. Госпожа Воронская, у вас есть талант!
Есть талант! Есть талант! — пело и кричало во мне все на разные голоса, когда я стояла, вся малиновая от смущения, не зная, куда девать глаза.
— Продолжайте, г-жа Воронская, работать в том же направлении, не зарывайте в землю вашего таланта, и из вас выйдет прок, в этом я уверен.
Господи, слышу ли я во сне все это? Чудицкий — этот строгий, суровый критик, Чудицкий, везде и всюду находивший недостатки, неровности, отсутствие поэзии, он, слывший у нас тонким критиком, знатоком литературы, он вдруг похвалил мое стихотворение. Не насмехается ли наш словесник над бедною поэтессою? — мелькнуло у меня в голове.
Но серьезное выражение лица Чудицкого, вообще никогда не позволявшего себе никаких шуток или насмешек, указывало, что он говорил совершенно серьезно и убежденно.
Когда урок кончился, я не знала, куда деваться от восторженных поцелуев, объятий, возгласов, восклицаний.
— Наша Воронская — гордость класса! Наш милый поэтик! Воронская, ты будешь знаменитость!
Как приятно чувствовать себя знаменитой. Теперь во всем классе уже никто не говорил мне вы. Я не чужестранка больше, а гордость класса. Ах, если есть счастливцы на свете, то я сегодня причисляю себя к ним.
Как мало, однако, надо, чтобы упасть со своих высот на землю! Как ужасно мало!
Я поэт, я гордость и красота класса, я общий восторг — и вдруг…
Как раз в ту минуту, когда я, еще торжествующая, стояла в кругу моих подруг, нервною походкою вошел в класс физик Роденберг.
— Что это? Что за толкучка, mesdames? — спросил он своим неприятным отрывистым голосом, бросая на нас свирепые взгляды.
— У нас Воронская стихи сочиняет! — ни с того ни с сего рявкнула со своего места Додошка и окунулась, покраснев до ушей, в свой тируар.
— М-lle Воронская? А-а? — как-то неопределенно протянул Роденберг и тотчас стал пояснять что-то классу, чего я не могла понять. Я сидела как на иголках. Я — героиня дня! Я — поэт! Я — талант!