Действительно, это было не совсем обыденно, чтобы m-lle Ген похвалила или приласкала кого-нибудь. Нескладная, грубоватая, в больших, стучащих, как у мужчины, сапогах, с грубоватым голосом и с таким прямым, упорным взглядом, который пронизывал, казалось, всю душу насквозь, она являлась какою-то смесью резкой правды и грубой честности. Девочки не любили ее и прозвали за глаза солдаткой за резкий голос и манеры. Но пуще всего они не любили в ней ее ясного, проницательного и острого взгляда, от которого скрыться уже было нельзя. Меня же, сама не знаю почему, с первого же дня приезда потянуло к Луизе Александровне. И она как-то разом отличила меня. По крайней мере, я часто ловила ее взгляд, подолгу устремленный на меня с каким-то внимательным и добрым сочувствием.
Когда мы поднялись в дортуар в тот же вечер, в то время как я торопливо перебегала из умывальной комнаты к моему уголку, Луиза Александровна неожиданно остановила меня.
— Воронская! — произнесла она тихо, — зайди, когда управишься, в мою комнату.
— Хорошо, Fraulein, — отвечала я, приседая. Ген жила подле нашего дортуара в уютной хорошенькой комнатке. Когда я перешагнула порог этой комнаты, она сидела на диване, успев сменить свое форменное мундирное платье на просторный персидский халат.
— Подойди сюда, девочка! — проговорила она, видя, что я стою в нерешительности у порога.
Я подошла.
— Тебе тяжело у нас? — проговорила она тихо.
— Очень, Fraulein! — вырвалось у меня искренно, помимо воли.
— Ты чувствуешь себя несчастливой?
— Да. Девочки чуждаются меня. Не хотят видеть во мне свою. Стараются подчеркнуть ежеминутно, что я не их, а чужестранка. Мне тяжело у вас, Fraulein, это правда.
— Дитя! Дитя! А сделала ли ты что-либо, чтобы заслужить их ласку?
— Я не люблю заслуживать ласки! — произнесла я с отпечатком презрения в голосе.
— Когда я была в твоем возрасте, я говорила так же. Я была независима и горда, как ты, милая Воронская, а потом покорилась. Жизнь всегда покоряет, а не мы ее. Ты горда сверх меры и из-за гордости не хочешь пойти навстречу к твоим будущим друзьям. Я понимаю, что тебя тянет к твоим бывшим одноклассницам, но ты побори себя. Старайся меньше бывать там. Право, ты сойдешься скорее с нашими, если…
— Я люблю Марионилочку! — вскрикнула я пылко, прервав ее. — Люблю мою Ольгу, люблю их всех!
— Это похвально, что у тебя такое привязчивое сердце, дитя мое, — проговорила снова Ген, — я сама люблю Мариониллу Мариусовну, хотя не одобряю ее педагогических взглядов. Она слишком снисходительна к детям, слишком распускает их. Она скорее подруга, нежели воспитательница. Это их выбивает из колеи.
— Ах, она такая прелесть! — снова горячо вырвалось у меня.
— Не спорю, — произнесла спокойно Ген. — Я и сама очень люблю ее.
Потом она помолчала немного и спросила, направляя на меня свой острый, как игла, взгляд:
— А меня ты любишь хоть немного?
Я смутилась на минуту, потом быстро подняла свои глаза на ее некрасивое, серое лицо, на котором только чудесные острые глаза лучисто сияли, как звезды, и сказала, твердо выдерживая их взгляд:
— Нет. Я не успела, может быть, еще полюбить вас. Я вас мало знаю…
— А я уже люблю тебя! — проговорила она, — я люблю тебя уже за одно то, что ты говоришь всегда правду. Это великая вещь говорить всегда правду, дитя мое, одну голую правду, понимаешь?
И потом, кивнув мне головой, добавила тихо:
— Ступай и постарайся последовать моему совету.
Я сделала реверанс и тихо вышла из комнаты.
9 сентября
Завтра уже неделя, как я здесь. Боже мой, как бежит время! Если оно не уменьшит своего хода, то и не успеешь оглянуться, как сделаешься старухой, такой же старой и злой, как наша новая инспектриса, m-lle Ефросьева, которая заменила покойную Ролинг, умершую этим летом, где-то в санатории, на юге Франции.
Ах, что это за несноснейшая особа — эта новая инспектриса! Она поспевает всюду. Про нее среди институток сложилось мнение, что она обладает удивительным нюхом охотничьей собаки и по чутью узнает, где творится нечто противозаконное.
Сегодня Фрося (так прозвали Ефросьеву) уже поймала Додошку и Стрекозу, побежавших в буфетную за черным хлебом. Она втащила их в класс за обе руки, точно они были трехлетние маленькие девочки, и, сдавая их m-lle Эллис, шипела своим нудным, противным голосом:
— Вот вам ваши барышни… Отличаются! Только второгодницы способны на нечто подобное!
15 сентября
Сегодня произошло событие в нашем классе. Немец Галленбек был не в духе. Он вызвал Додошку в первую голову и заставил продекламировать Лорелею Гейне.
Додошка, как и следовало ожидать, не знала Лорелеи, как не знала и многого другого. За Додошкой была вызвана старшая Пантарова. И та ни в зуб ногой. За Катей вызвали Марусю Верг. Та стихотворение знала, но заикнулась внезапно на предпоследней строчке. Обозленный уже заранее дурными ответами остальных, немец влепил Марусе единицу.
Девочки глухо зароптали.
— Верг знала урок. Единица не заслужена ею. Верг нельзя ставить единицу. Это несправедливо! Несправедливо! — слышалось из разных углов класса.
Галленбека взорвало.
— Молчать! — бегая от скамейки к скамейке, надрывался он, крича на всех.
Но девочки расходились:
— Безобразие! — все громче и громче роптали они. — С нами как с детьми обращаются. Мы не дети. Стыдно ставить единицу незаслуженно. Нечестно! Верг знала урок! Если будут ставить единицу знающим, то мы отвечать не будем, никто, никто!